Летун отпущен на свободу. Качнув две лопасти свои, Как чудище морское в воду, Скользнул в воздушные струи.
Его винты поют, как струны... Смотри: недрогнувший пилот К слепому солнцу над трибуной Стремит свой винтовой полет... Уж в вышине недостижимой Сияет двигателя медь... Там, еле слышный и незримый, Пропеллер продолжает петь... Потом - напрасно ищет око: На небе не найдешь следа: В бинокле, вскинутом высоко, Лишь воздух - ясный, как вода... А здесь, в колеблющемся зное, В курящейся над лугом мгле, Ангары, люди, всё земное - Как бы придавлено к земле... Но снова в золотом тумане Как будто - неземной аккорд... Он близок, миг рукоплесканий И жалкий мировой рекорд! Всё ниже спуск винтообразный, Всё круче лопастей извив, И вдруг... нелепый, безобразный В однообразьи перерыв... И зверь с умолкшими винтами Повис пугающим углом... Ищи отцветшими глазами Опоры в воздухе... пустом! Уж поздно: на траве равнины Крыла измятая дуга... В сплетеньи проволок машины Рука - мертвее рычага... Зачем ты в небе был, отважный, В свой первый и последний раз? Чтоб львице светской и продажной Поднять к тебе фиалки глаз? Или восторг самозабвенья Губительный изведал ты, Безумно возалкал паденья И сам остановил винты? Иль отравил твой мозг несчастный Грядущих войн ужасный вид: Ночной летун, во мгле ненастной Земле несущий динамит? | Лев Макарович Мациевич летал на "Фармане-IV", удивительном сооружении, состоявшем из двух, скрепленных между собой тончайшими вертикальными стойками, желтых перкалевых плоскостей: в полете они просвечивали, были видны их щупленькие "нервюры" -- ребрышки, как у бочков хорошо провяленной воблы. Между стойками по диагоналям были натянуты многочисленные проволочные растяжки. Сзади, за плоскостями, на очень жидкой ферме квадратного сечения летели на ее конце два горизонтальных киля и между ними два руля направления; руль высоты был вынесен далеко вперед на четырех, сходящихся этакой крышей, кронштейнах: длинный, узкий прямоугольник, такой же просвечивающий в полете, как и сами плоскости этой "этажерки".
Внизу имелось шасси -- четыре стойки, поддерживающие две пары маленьких пневматических колес, между которыми, соединяя их со стойками, проходили две изогнутые лыжи. Это все также было опутано многочисленными стальными тяжами-расчалками.
На нижнюю плоскость, у самого ее переднего края (ни про какое "ребро атаки" мы тогда и не слыхивали), было наложено плоское сиденье-седельце. Пилот садился на него, берясь рукой за рычаг руля высоты, похожий на ручку тормоза у современных троллейбусов или на рукоять перемены скоростей в старых автомашинах. Ноги он ставил на решетчатую подножку уже за пределами самолета, вне и ниже плоскости, на которой сидел: ногами он двигал вертикальные рули, рули поворота. Снизу было страшно смотреть на маленькую фигурку, чернеющую там, на краю холщовой, полупрозрачной поверхности, с ногами, спущенными в пространство, туда, где уже ничего не было, кроме незримого воздуха, подвижного, возмущаемого и ветром и поступательным движением аэроплана. В тридцатых годах я некоторое время занимался планеризмом -- очень живо вспомнил я, подлетывая на учебных планерах, героев, летавших на "Фарманах"...
Мотор, пятидесяти или стосильный звездообразный "Гном", бешено вращавшийся на ходу вместе с укрепленным на его валу пропеллером, был расположен у летчика за спиной. "Фарманисты" хвалили это расположение: перегоревшее масло с цилиндров летело в струе воздуха назад, а не плевалось пилоту в лицо, как было на монопланах "Блерио". Но была, как выяснилось, в этой установке мотора сзади, как бы в клетке из тонких проволочных тросиков, натянутых тендерами, и большая, коварная слабина.
Я уже сказал: в тот день Мациевич был в ударе. Он много летал один; ходил и на продолжительность, и на высоту полета; вывозил каких-то почтенных людей в качестве пассажиров...
Летный день затянулся, и я, разумеется, все сидел и сидел на аэродроме, стараясь, как метеоролог, вернее, как пушкинский "рыбак и земледел", по никому из непосвященных не понятным приметам угадать: уже конец или будет еще что-нибудь?..
Мотор Мациевичева "Фармана" -- "Гном" в сто лошадиных сил! -- заревел баском, уже когда солнце почти коснулось земли. Почерк этого пилота отличался от всех: он летал спокойно, уверенно, без каких-либо фокусов, "как по земле ехал". Машина его пошла на то, что в те времена считалось "высотой", -- ведь тогда даже среди авиаторов еще жило неразумное, инстинктивное представление, что чем ближе самолет к земле, тем меньше опасности; так, вероятно, -- держи ближе к берегу! -- понимали искусство навигации древние мореплаватели.
"Фарман", то, загораясь бликами низкого солнца, гудел над Выборгской, то, становясь черным просвечивающим силуэтом, проектировался на чистом закате, на фоне розовых вечерних облачков над заливом. И внезапно, когда он был, вероятно, в полуверсте от земли, с ним что-то произошло...
Потом говорили, будто, переутомленный за день полета, Мациевич слишком вольно откинулся спиной на скрещение расчалок непосредственно за его сиденьем. Говорили, что просто один из проволочных тяжей оказался с внутренней раковиной, что "металл устал"... Через несколько дней по городу поползли -- люди всегда люди! -- и вовсе фантастические слухи: Лев Мациевич был-де втайне членом партии эсеров; с ним должен был в ближайшие дни лететь не кто иной, как граф Сергей Юльевич Витте; ЦК эсеров приказал капитану Мациевичу, жертвуя собой, вызвать катастрофу и погубить графа, а он, за последние годы разочаровавшись в идеях террора, решил уйти от исполнения приказа, решил покончить с собой накануне намеченного дня...
Вероятнее всего, то объяснение, которое восходило к законам сопротивления материала, было наиболее правильным.
Одна из расчалок лопнула, и конец ее попал в работающий винт. Он разлетелся вдребезги; мотор был сорван с места. "Фарман" резко клюнул носом, и ничем не закрепленный на своем сиденье пилот выпал из машины...
На летном поле к этому времени было уже не так много зрителей; и все-таки полувздох, полувопль, вырвавшийся у них, был страшен... Я стоял у самого барьера -- и так, что для меня все произошло почти прямо на фоне солнца. Черный силуэт вдруг распался на несколько частей. Стремительно черкнул в них тяжелый мотор, почти так же молниеносно, размахивая руками, пронеслась к земле чернильная человеческая фигурка... Исковерканный самолет, складываясь по пути, падал -- то "листом бумаги", то "штопором" – гораздо медленнее, и, отстав от него, какой-то непонятный маленький клочок, крутясь и кувыркаясь, продолжал свое падение уже тогда, когда все остальное было на земле.
На этот раз солдаты аэродромной службы и полиция опередили, конечно, остальных. Туда, где упало тело летчика, бежали медики с носилками, скакала двуколка "Красного Креста"... …
Я даже не подошел к остаткам самолета. Я, подавленный до предела, совершенно не понимая, что же теперь будет и как надо себя вести, -- это была вообще первая в моей жизни смерть! -- я стоял над неглубокой ямкой, выбитой посреди сырой равнины поля ударившимся о землю человеческим телом, пока кто-то из взрослых, увидя мое лицо, не сказал мне сердито: "Детям тут делать нечего!" Но я все стоял и смотрел. Видно, мне "было что тут делать".
Потом, еле волоча ноги, я ушел. Но я тоже унес с собой и сохранил навсегда запах растоптанной множеством ног травы, мирный свет очень красного в тот день заката, и рычание мотора в одном из ангаров -- его, несмотря ни на что, "гонял" кто-то из механиков, -- и ту вечную память о первом героически погибшем на моих глазах человеке, что позволила мне сейчас написать эти строки.
|