Crusoe (crusoe) wrote,
Crusoe
crusoe

Поговорим о странностях любви.

Белая Баба.

Поучал меня служивый, оттрубивший десять лет:
"Кто услышал зов Востока - не глядит на белый свет".
Р.Киплинг.

На каждом из застолий в нашем доме, красный командир Егор Авенирович – все звали его «дядя Егорий» - поднимал за здравие отца, говоря, что тот спас его от двух бед: пули и невежества; так и было. Вернувшись с иранского фронта, дядя Егорий, хворый и негодный к службе, нанялся в учебное заведение и стал вести занятия по военному делу: всё шло у него спокойно и тихо, пока некоторый чин в известном министерстве не стал заново ворошить дела мёртвых комбригов, комкоров, командармов, ища необрезанные веточки – должно быть с целью выслужиться - и имя Егора Авенировича оказалось на одном или нескольких листах в папке Путны или Якира или иного маршала производства 35-го. Дядю Егория раз и другой вызвали куда следует; пошли шепотки; прежние друзья со знакомыми отворачивались при встрече – все, кроме одного соседа, моего отца: жили мы дверь в дверь. Отец лечил от запущенной стыдной болезни сына одного из важных в том самом министерстве, а значит, имел с теми связь – живейшую и во всех смыслах болезненную. Дела не закрыли – сделать так было невозможно – но положили под сукно, дав совет – пусть не высовывается. Лучше, если совсем исчезнет из глаз.



И дядя Егорий исчез из глаз на три года. Жил он у нас, воровато наведываясь домой, в соседнюю свою квартиру – вытереть пыль, подмести, прибраться. Он любил чистоту; убирался и у нас, помогал по хозяйству, глядел из-за шторы на улицу, тосковал – пока папа не поручил ему разобрать и занести в каталожные карточки домашнюю библиотеку. За таким занятием неизбежно начать читать, а раз начав – пристраститься к чтению. А это уже навсегда.

Ручной клоп сатаны отвалился от нашей земли, напившись вдоволь крови, и дядя Егорий вернулся домой – и на каждом из застолий поднимал за здравие отца, говоря, что тот спас его от двух бед: пули и невежества. Особенно любил он Толстого. Моей колыбельной стали читанные вслух «Севастопольские рассказы». Мы стали семьёй Егория, он был нашим домочадцем, а со временем, от всего нашего общежития, остались двое одиноких мужчин – я да он, старый да молодой – кто жили дверь в дверь. Он ходил ко мне, убегая одиночества, я за тем же – и находил в его опрятном и размеренном быте отдохновение от кочевой своей жизни.

Той весной дядя Егорий лёг в госпиталь и очень быстро вернулся – разрезанный, зашитый, безо всякой надежды. Я уехал на раскопки до осени, но могильник оказался пуст и уже в конце лета Егор Авенирович, встретив меня на домашнем пороге, велел без околичностей умыться и поспешить на обед и для разговора – «времени почти не осталось». Помню суп из лососевых консервов, хорошую белую картошку, обыкновенную по тем временам праздничную и поминальную заначку - стеклянную баночку чёрной икры; хлеб, мягкое масло, графинчик водочной настойки – сам он не ел, уже не мог, только глядел на меня, курил, а потом снёс посуду в раковину, омыл горячей водой, вытер клеёнку влажной, потом сухой тряпкой, вышел и вернулся с картами – генштабовскими листами квадратов, пятисотметровками; с готовальней и карандашами.

- Теперь это всё наше – карандаш прошёл по линии реки – а тогда граница шла так: видишь воронку? Мы называли это воронкой: проход оттуда широким горлом к нам; по сторонам – частые сопки, густой подлесок, болотистые распадки, ни пройти, ни сориентироваться; а сразу за узким дефиле – километров двадцать от границы – их губернский город, оттуда и шли караваны. А я их ловил – на широкой стороне воронки.

- И они, понимаешь, разбредались, выйдя на оперативный простор. Ситец, спирт, патроны, порох; обратно – золото и мех. Москва требовала ловить. Застава наша здесь – карандаш ходил над картой, едва касаясь бумаги – и мы соображали: если выйдем за границу и встанем в узком проходе, то уверенно перехватим караван и надолго отобьём у тех зуд к контрабанде. На чужой стороне веселились почище нашего, власти не было, правили местные атаманы – а те в Москву писать не станут. Подали наверх, пришёл ответ: валяйте, если выйдет – будете молодцы и герои, а оконфузитесь в международном отношении – накажем, на словах. Лазутчики сообщили – готовится караван – и я вышел на перехват, поутру, с полуэскадроном.

Здесь дядя Егорий прервался, сник, забормотал и я – как было заранее условлено – вколол что-то в его почти уже бесплотную руку: шприц ждал на плите, в квадратной никелированной шкатулочке-автоклаве.

- К вечеру зарядил дождь – на трое суток. Мы пережидали в селении за самой границей, вот здесь - хотя на карте этой, новой, нету уже ничего – да, остановились; по скверной погоде караваны обычно не ходили. Селение большое, но нищее: полушатры-полудома, грязь; мужики мелкие, сморщенные; бабы – от мужика не отличить; я, командир, взял особый дом – настоящий пятистенок. И особый хозяин – он-то и сказал мне: «Белую Бабу встретишь». Когда отъезжали, сказал. Старик, лет семьдесят – или все сто – статный, крепкий, и какой-то – здесь дядя Егорий не смог подобрать слова – как будто ему всё равно. Говорю: «Встанем у тебя» - «Хорошо»; «Кормить будешь» - «Хорошо»; «Шепнёшь на ту сторону - расстреляю» - «Хорошо»; и, понимаешь, безразлично – вот, безразличный ко всему. Такой вот, безразличный. И улыбается. Но не дурачок, нет. Хозяйство в полном порядке.

- И когда мы седлали, утром четвёртого дня, он и сказал: «Ты Белую Бабу встретишь» или «Может, встретишь» - что-то вроде этого. А теперь вспомни переводные свои картинки – что мы с тобой тёрли.

Я вспомнил переводные картинки – детскую радость, сегодня незнакомую. Это такие полосы плотной бумаги; их быстро окунают в тарелку с тёплой водой, накладывают на основание - лист обыкновенной бумаги, трут пальцем, и из под катышков появляется картинка – появляется и остаётся на листе-паспарту.

- Так вот: мы въехали в волглый, туманный лес, пошли по краю дефиле и, постепенно, поминутно, глухомань становилась всё ярче, словно на твоих переводных картинках – отчётливо, сочно: зелёная листва, коричневые стволы, трава, ветки – даже бурундуки мелькали в траве яркими всполохами. Я видел контур каждого листа, каждую жилку, каждую чешуйку коры, каждый цветок и шишку. Повернулся к помощнику, потом назад – но тот ехал с мрачным и сонным лицом, и все бойцы с виду были такими же – обыкновенными – так что я ничего не сказал. А потом справа открылась тропа.

Карандаш уже не вился над картой, но чертил и ставил тонкие отметки; в ход пошли измеритель, линейка, курвиметр.

- Примерно здесь, ошибка в полкилометра-километр. Потом пойдёшь вправо.
«Пойдёшь» - я, кажется, вздрогнул или заёрзал.
- Пойдёшь – отчеканил дядя Егорий. – Пока без вопросов. Я только очень просил, чтобы тебе открыли тропу. Она – она совсем ровная, в мягкой полёгшей траве. И над ней свод – ветви. И на другом конце свет – белый, мягкий.

Красный командир Егор Авенирович владел, разумеется, военной терминологией, а в силу последней военной своей службы на Трансиранском маршруте – и глоссарием железных дорог; он был понимающий читатель, но затруднялся излагать не в кратких терминах. Или стеснялся – скорее так; книги на наших полках всегда казались ему творениями ангелов – добрых, иногда злых. Поэтому я возьму на себя дальнейший рассказ.

Он снова оглядел ближайшие лица; понял, что видит тропу один; отвёл себе час-полтора времени; приказал встать настороже, выслав вперёд, на версту, дозор в десять человек и двинул по тропе. Ехать пришлось – по его словам - недолго и он вступил на… нет, не «на» а «в» - в не очень большое пространство, ограниченное мягко светящим белым туманом, а в центре пространства была она – Белая Баба.

Низкорослая – «мне по плечо»; плотная; с плотными, чёрными, воронёными, остриженными в круг волосами; широкий лоб, маленький подбородок, белая, матовая кожа, плосковатое лицо с тяжёлыми скулами – одна эта внешность стала бы непривлекательной или, по крайней мере, неприметной – но в оболочке этой переливалось, звенело, пылало наилегчайшее, огненное вещество – иначе нельзя было объяснить янтарный свет раскосых глаз, а глаза эти то смыкались в два световых лезвия, то распахивались бьющими прожекторами; иначе не понять было, отчего она движется, чуть ли ни левитируя, плавно, словно струя – струя воды? Нет, мёда; и откуда этот голос, ходящий между воркованием и высоким тремоло? И веснушки – дядя Егорий особо говорил об этом – огненные точки там, где легчайшая магма светила сквозь белую кожу. Дальнейшее поймёт всякий: красный командир Егор Авенирович – он спешился и подошёл, ведя коня в поводу – глядел и узнавал, что быть рядом с ней – единственный удел в этом мире. А прочего, вернее всего, просто не существует.

Но прочее существовало и ударило неподалёку выстрелами, криками, лязгами, конским ржанием. Караван всё-таки вышел в непогоду и теперь, сбив дозор, рубился с полуэскадроном. И тогда Белая Баба сказала что-то жалобное и сердитое, отвернулась и стала одним чёрным пятном в спустившемся вдруг тумане, безо всякого уже свечения; в тумане обыкновенном, промозглом и мутном.

Егор Авенирович, путаясь в стременах сел с третьего раза в седло, кинулся к своим и успел вовремя, решив дело героическими действиями и умелыми распоряжениями. Контрабандисты легли под пулями и шашками полуэскадрона; бойцы погрузили раненых, убитых и пленных на телеги и, поспешая, двинули с чужой территории на заставу.

Затем пришли благодарности от начальства; затем, самым негаданным образом, у соседей сработал разрушенный властный механизм, и в Москву пришла гневная нота. Столица ответила злобным извинением и, от греха, перевела дядю Егория в дальнее место; потом он служил там и сям; едва не поехал на большую, секретную войну – но что-то не сложилось; попал на войну малую и конфузную, получив пулю из под промёрзшей горки гранитных глыб с непроизносимым названием; а в следующей войне, кромешной, сгодился для работы на Трансиранском маршруте.

- Я дарю её тебе – сказал дядя Егорий и произнёс обычную здравницу, с особым теперь смыслом – отец твой спас меня от двух бед: пули и невежества. Ты готовься и поезжай, надо успеть до зимы. Если повезёт – не вернёшься; так что устрой все дела.

Очень скоро – даже поспешно – квартиру дверь в дверь с нашей заняли чужие люди, но я не узнал их, не желая знать, и не имея времени - сборы оказались непростыми. Места, где геройствовал дядя Егорий, стали частью знаменитого «Стального пояса», выстроенного нашим оборонным маршалом против старых, окрепших со временем неприятелей красного командира. Но археология имеет имя, да и плановый на это лето могильник оказался пуст, так что институт исхлопотал у военных пропуск и дал кое-какое подержанное снаряжение под сляпанную наскоро легенду и не без мзды нужным людям спиртом и водкою.

Новая карта не врала - на месте давнего постоя полуэскадрона не осталось никакой людской жизни, только неистребимые её следы: пятна травы иного цвета и роста на месте исчезнувших тропок и изб. Я приехал туда на «Урале» с водителем-сержантом, монотонным шутником-капитаном и чем-то громоздким под брезентом в кузове. «Ты не смотри туда. А вдруг разглядишь чего, и придётся тебя… Гы-гы-гы» - повторял и повторял весёлый капитан. «Гы-гы» - почтительно вторил сержант; «Гы» - вяло откликался я, стараясь не смотреть в сторону брезента.

Я поискал между травяных пятен следа пятистенки и не нашёл его; а к вечеру следующего дня не нашёл и тропы, бродя взад и вперёд по обочине давно не хоженого, поросшего кустарником дефиле. Тропа не открылась; лес был не ярок, но гнил и тих. На этом можно было и кончить, но злоба от напрасных усилий и обманутого ожидания стала вдруг каким-то гневным азартом; я переночевал, с раннего утра принялся прочёсывать лес и через несколько часов вышел на поляну.

Всё было так, как рассказывал дядя Егорий – почти так. Только поляна успела зарасти подлеском; и вокруг не стоял светящий белым туман; и никого здесь не было; и земля пучилась россыпью холмиков – словно из-под земли рвались на свет какие-то гигантские грибы. Я стоял и думал о завтрашней работе. Мне было очень страшно.

Инструмент я подготовил засветло, а ночь провёл без сна, слушая лес. Я даже сделал нелепую и недопустимую вещь – взял в спальник карабин, но скоро вынул – он мог выстрелить, когда страх сводил тело в очередной конвульсии. Утром я подтащил к холмику, казавшемуся не очень старым, лист полиэтилена с инструментом и стал делать обыкновенную работу – не оборачиваясь, непослушными пальцами. Удивительно, что я не убежал, когда грунт осел внутрь – в камеру; но остался на месте, бессознательно работая совком и шпателем.

А потом пришла радость. На свет показались не жёлтые кости, но клок сизой древесной коры, в каких-то надписях, а потом и весь туес; а в туесе – незнакомый, но привычный предмет – фетиш? Амулет? Тотемное изображение? – сетка из плетёного волосяного шнура, натянутая на обод - согнутую вкруг ветвь, словно на пяльцы и в центр вплетён белый камушек. Помниться, я ликовал вдвойне – от радости открытия и окончания страха – глупец. Я катался по траве, пил спирт, фотографировал, делал путаные записи, отсыпался – а через день бежал без оглядки, потому что на четвёртом холмике на свет вышла не древесная кора, а жёлтая крышка черепа.

Я бежал, бросив почти всё снаряжение, с одними отснятыми плёнками, парой откопанных туесов и карабином; так же, через пару лет отсюда бежала и вся экспедиция Лаврентьева – пятнадцать объятых непонятным страхом мужчин. Но тех ждал свой транспорт, а я, добравшись до места постоя полуэскадрона, достал и вздел в небо переданную капитаном ракетницу, бормоча одну из его шуток: «Даю белую, а красная – направление огня и придётся нам… гы-гы-гы.» - «Гы-гы-гы» - отозвался я и дёрнул за шнурок.
Обратно я ехал на газике с лейтенантом, живо интересовавшимся археологией в смысле добычи золота из курганов.

Теперь вы знаете, кто я – или узнаете, поискав по названию «Долина забвения». И то и второе слово неверны – не «долина», а поляна, не «забвения», а… Впрочем, последнее умно называется «Гипотеза Бартоломью» - а я гипотез не строю, располагая знанием: что мне с шошонских легенд? Да, шошонские шаманы умели отнимать у человека все эмоции такими амулетами, ради своих индейских нужд, таково многажды пересказанное предание, дошедшее до заморского археолога; да, дядя Егорий сам видел такого столетнего старика, хозяина пятистенки, только как сказать это почтенному учёному Бартоломью? И зачем? Я готов сказать этому миру одни лишь слова: «Мне всё равно» или «Хорошо» или «Пропадите пропадом», потому что мучим тремя по настоящему несуетными мыслями – плохая она была или хорошая; куда ушла; а ещё думаю о великом и напрасном даре.

Это алогично: она не была ни плохая, ни хорошая, но часть природы – а природа не бывает хорошая или плохая, она просто есть. А отнять эмоции можно, чтобы дать место другому; или чтобы не множить число жёлтых черепов под землёй поляны; или из милосердия; или из практических соображений – кто скажет? Потом я отвлекаюсь на другое, обидное, стараясь вообразить, что ушла она от войны – она ведь сама жизнь и не понимает душегубства; я стараюсь, в утешение себе, думать, что ушла она от рёва машин маршала, что валили лес и грызли землю, строя «Стальной пояс»; только утешительную эту мысль точит ехидное соображение: ушла она от нас, сегодняшних, ибо не чета мы прошлым людям: что я перед красным командиром Егором Авенировичем с его статью, горячей кровью, спокойным фатализмом? И это безысходно – я отлично помню, как дядя Егорий ещё раз помянул переводные картинки.

Со временем, она стала приходить к нему – поначалу как неотчётливый, но приятный эпизод во снах, постепенно занимая все сонные ночные видения, проявляясь во всех чертах и становясь подробнее, нежели при той, давней встрече. Затем он понял её язык, а дальше стал видеть её и наяву, в любое время, когда ему или ей становилось нужно свидание. Он не дал подробностей, он просто разъяснил дело на примере тех же переводных картинок из моего детства. «А под конец картинка поднимается из бумаги и встаёт перед тобой» - вот его слова.

Дядя Егорий. В день того разговора он был похож на полупрозрачный, шелушащийся кокон откуда вот-вот вылетит яркая бабочка-душа и оба мы знали, куда она полетит. И он отдал мне свою женщину, понимая, что может быть отдаёт с ней и посмертное своё вечное бытиё. Но дар не стал позволен. Меня не приняли. Мне в этом отказано.



Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 13 comments